Часть III. Время
Последний землянин
Лизу послали записать смерть последнего землянина, и она шла в медицинский сектор, готовясь к чему-то историческому, а застала старика, который просил киселя.
Дед Гаврила умирал тихо и давно, как умирают от старости, без болезни, просто от того, что прожито сто семнадцать лет и тело устало. Он был самый старый человек на «Горизонте» и самый особенный, хотя по нему этого было не сказать. Он был последний, кто родился на Земле.
Лиза знала, что это значит, ей объяснили в архиве, прежде чем послать. Дед Гаврила появился на свет на Земле, незадолго до старта, и его внесли на корабль младенцем, на руках, завёрнутого в одеяло. Он не помнил ни Земли, ни старта, ничего, был слишком мал. Всю свою долгую жизнь он прожил тут, в железном кольце, и оно было ему единственным домом. Но родился он там. Под земным небом, на земной земле. И пока он был жив, на корабле оставался один человек, появившийся на свет не в пути, а на той планете, с которой всё началось. А как он умрёт, не останется ни одного. Все, кто будет дышать на «Горизонте» после нынешней ночи, родятся уже только здесь. Земля перестанет быть местом, откуда кто-то из живых родом. Совсем.
Поэтому Лизу и послали. Записать. Зафиксировать рубеж. В архиве так и сказали: это историческое, девочка, последний землянин, лови каждое слово.
Лиза готовилась услышать что-то огромное.
Она думала, дед Гаврила, чуя конец, скажет про Землю что-нибудь такое, что войдёт в учебники. Что он один тут связан с ней рождением, что в нём, в его старом теле, доживает сама Земля. Лиза приготовила планшет и села тихонько у койки, чтобы не пропустить.
А дед Гаврила попросил киселя.
— Киселя бы, — сказал он слабо сиделке. — С утра про кисель думаю. Тёплого.
Лиза растерялась и не стала записывать. Это же не для истории. Но другого пока не было. Старик полежал, отдышался, посмотрел на Лизу слезящимися глазами и спросил, кто она и чего сидит.
— Я из архива, — сказала Лиза смущённо. — Меня прислали... записать. Вы ведь последний, кто на Земле родился. Это важно. Я хотела бы записать, что вы помните. Про Землю.
Дед Гаврила слабо усмехнулся, и в усмешке была не обида, а что-то усталое и доброе.
— Ничего я про Землю не помню, дочка, — сказал он. — Меня увезли грудным. Я Землю эту видел разве что глазами, которые ещё ничего не понимали. Что мне помнить. Я тут всю жизнь. Это вот мой дом, кольцо это, коридоры, гул вон этот. А Земля... Земля это где другие были. Не я. Я только числюсь землянином, а сам такой же ваш, корабельный, как все. Зря тебя послали. Нет во мне Земли. Стёрлась, не успев записаться.
Лиза сидела и не знала, что делать. Весь её исторический момент рассыпался. Последний землянин не помнил Земли. Он был просто старый человек, который хотел киселя и говорил, что его дом — корабль.
Она вспомнила, что слышала про другого старика, про деда Луку, который умер давно, лет двадцать пять назад, и который дождь земной помнил, и мучился, что не может объяснить детям, как тот пахнет. Про Луку в архиве была целая запись. Лука помнил и не мог передать. А этот вот, Гаврила, и передавать нечего, потому что не помнит вовсе. И выходило странно: тот, кто Землю только и помнил, что дождь, ушёл раньше, а тот, кто родился на ней и не помнит ничего, держался дольше всех. Последний землянин оказался человеком, для которого Земля была пустым местом.
Лиза совсем уж собралась уходить, решив, что записывать тут нечего.
А дед Гаврила вдруг сказал:
— Одно есть. Если уж записать. Только это не про Землю. Это про маму.
Лиза снова села.
— Мама рассказывала, — заговорил дед Гаврила медленно, собирая силы. — Я-то не помню, мал был, а она рассказывала всю жизнь, и я с её слов знаю, как своё. Что когда я грудной плакал, первые ночи на корабле, страшно было, тесно, чужо, она меня качала и пела. Песенку. Колыбельную. Её, говорит, ей моя бабка пела, ещё там, на Земле. А бабке — её мать. Старая песня, земная. И вот мама её мне пела, чтоб я уснул, в первые-то ночи. Я не помню, понимаешь? Я той песни на руках не помню. Я помню только, как мама потом, когда я подрос, иногда её мурлыкала, прибираясь. Мотив помню. А слова почти все растерял.
Он помолчал, переводя дух.
— И вот думаю теперь. Помру я, и песня эта помрёт. Мама померла давно, бабка на Земле осталась, их нет. Я последний, кто этот мотив хоть как-то слыхал, пусть и не на руках, а так, краем. Запиши, дочка, а? Не про то, что я последний землянин, кому это нужно. А вот мотив запиши. Я тебе промычу, сколько помню. Это не моё даже, это бабкино, земное, единственное, что от Земли через меня прошло. Не помню я Землю. А песенку эту, выходит, везу. Не разглядел груза-то.
И дед Гаврила тихо, надтреснуто, сбиваясь, стал напевать.
Голоса почти не было, и мотив он вёл неверно, терял, возвращался, сердился на себя, начинал снова. Простая колыбельная, протяжная, какую матери поют везде и всегда. Лиза включила запись, по-настоящему, и больше не думала про историю и про рубеж. Она сидела и слушала, как последний на свете человек, родившийся на Земле, поёт песню, которой не помнит, выученную не им, а через него прошедшую, последнюю ниточку от земной прабабки, которую он никогда не видел.
Он спел, сколько смог, и затих, обессиленный.
— Вот, — сказал он. — Записала? Это теперь у вас будет. Не пропадёт. Это важнее, чем что я последний. Последних много всяких. А песня одна.
Лиза кивнула, и горло у неё перехватило. Она записала. И тут же, при нём, надписала файл, не «последний землянин», как велели в архиве, а «колыбельная, земная, со слов Гаврилы Петровича, единственная запись».
Дед Гаврила к утру умер, тихо, во сне, и с его смертью на «Горизонте» и правда не осталось ни одного человека, рождённого под небом Земли. Рубеж был перейдён, и в реестре появилась сухая отметка, та самая, ради которой Лизу и посылали. Земля окончательно стала тем, чем становятся все ушедшие места: историей, уроком, словом в учебнике. Никого, кто помнил бы её телом. Никого, кто родился бы на ней. Биология кончилась, как раньше кончилась память.
Но осталась песня.
Корявая, неполная, спетая умирающим стариком, который Землю помнил не больше, чем помнит её любой из них, то есть никак. Песня, которую пела бы земная прабабка земной бабке, бабка — маме, мама — ему, грудному, в первые страшные ночи Полёта, чтоб уснул. Она прошла сквозь четыре женских поколения и одного не помнящего старика, обронив по дороге почти все слова, и уцелела одним мотивом, и в последнюю ночь зацепилась за архив и осталась жить. Лиза потом отдала её музыкантам, и те восстановили, что смогли, и колыбельную эту стали тихонько петь на корабле над новыми детьми, не зная толком, откуда она, зная только, что старая, очень старая, чуть ли не земная.
И выходило, что последний землянин всё-таки довёз с Земли одну вещь. Не память, памяти в нём не было. А песню, которую можно петь дальше. Самое то, что нужно везти через темноту: не то, что помнишь сам, а то, что сможешь отдать другим, когда тебя не станет.
Нити этого мига