Горизонт

Часть I. Когда корабль ещё был кораблём

Сосед через переборку

Баба Клава знала соседа не в лицо, а через стену.

Переборка между их каютами была тонкая, как все переборки в жилых кольцах, потому что металл на корабле берегли и лишнего на стены не тратили. Сквозь неё проходило всё. За двадцать восемь лет Полёта Клавдия Ивановна выучила соседа наизусть, ни разу толком его не увидев. Она знала, когда он встаёт, потому что у него скрипела койка и он долго кашлял по утрам, отхаркивая корабельную сухость. Знала, когда он ест, потому что ложка звякала о миску в одном и том же углу. Знала его шаги, его вздохи, его привычку разговаривать с собой вполголоса, когда он думал, что никто не слышит. Слышали все. На корабле всегда слышали все.

Больше всего она знала, как он чинит стул.

Это была его болезнь. Где-то у него стоял старый раскладной стул, и сосед его без конца чинил. Тук-тук-тук. Подтянет, проверит, посидит, опять что-то разболталось, опять тук-тук-тук. Иногда он принимался за это поздно вечером, когда Клавдия Ивановна уже ложилась, и тогда она лежала в темноте и слушала этот стук через переборку у самого уха, и он сводил её с ума. Двадцать восемь лет. Тук-тук-тук.

У них был свой язык. Когда сосед расходился совсем не вовремя, баба Клава брала ложку и стучала по переборке два раза. Это значило «угомонись, ночь». Сосед всегда отвечал. Стукнет в ответ два раза, тихо, и затихнет. Это значило «понял, извини». Они переговаривались так годами и ни разу не встретились в коридоре, чтобы узнать друг друга в лицо. А может, и встречались, да не знали, что это они.

Иногда баба Клава думала, что хорошо бы переехать от этого стука. Но переезжать на корабле было некуда, и она оставалась, и сосед оставался, и стул его всё разваливался, и он всё его чинил.

А потом стук прекратился.

Не в один день. Сначала баба Клава заметила, что сосед стал тише есть. Потом, что он почти не разговаривает сам с собой. Потом, что утренний кашель идёт реже и слабее. Она не сразу поняла, что прислушивается. Просто в какой-то вечер она поймала себя на том, что лежит и ждёт привычного тук-тук-тук, а его нет. И на следующий вечер нет. И стул молчит, и койка скрипит редко, и за стеной стало так тихо, как не было двадцать восемь лет.

Тишина оказалась хуже стука.

На третий вечер баба Клава не выдержала, встала, взяла ложку и постучала по переборке два раза. Не «угомонись». Просто чтобы он отозвался. Чтобы стукнул в ответ, как всегда.

Сосед не ответил.

Она постучала ещё раз, сильнее. Подождала, прижав ухо к холодному металлу. За стеной было тихо. Не пусто, нет. Там кто-то был, она чувствовала, что был, но он не отвечал, и от этого внутри у неё похолодело.

Баба Клава оделась и пошла.

Тут выяснилась глупая вещь: она не знала точно, где его дверь. Через стену знала всё, а с какой стороны заходить, не знала. Пришлось считать каюты по коридору, прикидывать, чья переборка с её граничит. Она дошла до двери, которая по счёту выходила к её стене, и постучала. Теперь уже не ложкой, а рукой.

Дверь открылась не сразу.

Сосед оказался невысоким сухим стариком с седой щетиной, в растянутой кофте, и смотрел на неё без узнавания. Они и правда никогда не виделись вблизи.

— Вы чего? — спросил он.

— Я с той стороны, соседка. Стучу вам, стучу, вы не отвечаете, думала, случилось что, — сказала баба Клава и показала на стену.

Старик помолчал, будто переваривал, что стена, в которую он стучал столько лет, оказывается, имеет лицо и пришла.

— Не случилось. Так, сил нет, лежу больше, — сказал он наконец.

Он не звал её внутрь, но и не закрывал дверь, и баба Клава, не спрашивая, протиснулась мимо него в каюту. Каюта была как её, маленькая, на одного. Койка, стол, полка. И в углу стоял тот самый стул, раскладной, старый, и было видно сразу, что он опять разболтан, ножка ходит, и его давно не трогали.

— Чего стул не чините? — спросила она, сама не зная зачем.

Старик усмехнулся, и в усмешке мелькнуло что-то живое.

— А вы его, выходит, слышали.

— Двадцать восемь лет слышала. Сама не своя была от вашего тук-тук, — сказала баба Клава.

— А я думал, никому дела нет.

Старик сел на койку, тяжело.

— Я ведь не для себя его чинил. Стул-то казённый, дрянь, разваливается. Я их по всему ярусу чинил. Принесут, я подтяну, отдам. Руки занять. Я столяр был, на Земле. Тут дерева нет, а руки помнят. Вот и стучал. А как слёг, и стучать перестал. Думал, и ладно, кому он нужен, стук мой.

Баба Клава стояла посреди чужой каюты, которая была как её, и впервые за двадцать восемь лет понимала, что весь этот стук, который сводил её с ума, был не дурь и не вредность. Это сосед чинил людям стулья. Тук-тук-тук, который она проклинала ночами, был звук того, как один старик молча держал в порядке мебель целого яруса, потому что иначе не умел никому помочь.

— Меня Клава звать. Клавдия Ивановна, — сказала она.

— Фёдор, — сказал старик.

Они познакомились на двадцать восьмом году соседства.

Баба Клава пробыла у него недолго. Посмотрела, что есть в шкафу, ужаснулась, что почти ничего, пообещала принести супу, и принесла, и заставила съесть. Фёдор отнекивался, но съел. Оказалось, он не болен ничем страшным, просто стар, и сил стало мало, и навалилась та тоска, от которой человек ложится лицом к стене и перестаёт стучать. На корабле от такого не было лекарства, кроме одного: чтобы кто-то заметил и пришёл.

Заметила его та самая стена. Та самая баба Клава, которая два десятка лет стучала ему ложкой «угомонись».

Через неделю Фёдор встал. Ещё через неделю баба Клава услышала однажды вечером знакомое тук-тук-тук и поймала себя на том, что улыбается в темноте, как дура. Стул. Опять чинит. Живой.

А потом стук раздался ближе, чем обычно, и в дверь к ней постучали той же рукой.

— Стул у тебя не скрипит? Я через стену слышу, скрипит у тебя что-то, когда садишься. Давай гляну, — сказал Фёдор с порога.

Баба Клава впустила его. У неё и правда скрипел табурет, давно, и она привыкла. Фёдор присел над ним, покряхтел, достал из кармана отвёртку, подтянул, проверил. Тук-тук-тук. Теперь этот звук был у неё в каюте, рядом, а не за стеной, и оказался совсем не тот, что мучил её годами. Тот же самый, а другой.

— Вот. Теперь не скрипит, — сказал Фёдор, проверяя табурет ладонью.

— Спасибо, — сказала баба Клава.

Они посидели, попили чаю. Говорить особо было не о чем, за двадцать восемь лет всё уже было сказано через стену, без слов. Потом Фёдор ушёл к себе, и вечером за переборкой опять застучало, и баба Клава лежала и слушала, и стук больше не сводил её с ума.

Стена между ними была тонкая, как все стены на корабле. Сквозь неё проходило всё: кашель, ложка, вздохи, чужая тоска, чужой стук. Раньше баба Клава думала, что это беда, что нельзя на старости лет жить вот так, у всех на слуху, без своего угла. А теперь поняла, для чего сделаны тонкие стены. Чтобы человек за ними не пропал тихо. Чтобы, когда он перестанет стучать, кто-нибудь это услышал и пришёл.